ДУНЯ. То-то же. Это ведь тебе на век, не то, что я… Ну, прощай, не поминай лихом, добром нечем. Что это я, как дура, расплакалась, в самом деле! Э, махнем рукой, Паша, – завьем горе веревочкой!
БЕНЕВОЛ. Прощай, Дуня.
ДУНЯ. Адье, мусье! Пойдем, Паша (Уходят.)
Большей чистоты нравственных чувств мы не видим ни в одном лице, комедий Островского. Это уж не та безразличная доброта, которою отличается дочь Русакова, не та овечья кротость, какую мы видим в Любови Гордеевне, не те неопытные понятия, какими руководится Надя… Здесь сила сознательной решимости проглядывает в каждом слове; все существо этой девушки не придавлено и не убито; напротив, оно возвышено, просветлено созданием того добра, которое она приносит, отказываясь от прав своих на Беневоленского. Ей в самом деле легко было сделать дебош и сорвать сердце; но она не хочет этого, она чистосердечно отдает справедливость красоте невесты, и сердце ее начинает наполняться довольством за счастие своего бывшего друга. Полная благожелательства, она радуется тому, что он женится, потому что это дает ей надежду на его нравственное исправление… А потом – какая радушная, чистая заботливость о той, о сопернице ее… И, наконец, какая грациозная прелесть характера выражается в самом этом горе, завитом веревочкой, и в этом ломаном прощанье, в котором, однако, нельзя не видеть огорчения и досады все еще любящего сердца… Да, эта девушка сохранила в себе чистоту сердца и все благородство, доступное человеку. Но что же она такое в нашем обществе? Не отвержена ли она им? Да и не этому ли отвержению, – не отчуждению ли от мрака самодурных дел, кишащих в нашей среде общественной, надо приписать и то, что она так отрадно сияет перед нами благородством и ясностью своего сердца?..
Есть в комедиях Островского и еще лицо, отличающееся большою нравственной силой. Это – Любим Торцов. Он грязен, пьян, тяжел; он надорван жизнью и очень запустил сам себя. Но та же самая жизнь, лишив его готовых средств к существованию, унизив и заставив терпеть нужду, сделала ему то благодеяние, что надломила в нем основу самодурства. Он – родной братец Гордея Карпыча и, по его же рассказам, был смолоду самодуром не хуже его. До как пришлось ему паясничать на морозе за пятачок, да просить милостыню, да у брата из милости жить, так тут пробудилось в нем и человеческое чувство, и сознание правды, и любовь к бедным братьям, и даже уважение к труду. Прося брата, чтоб выдал дочь за Митю, Любим Торцов прибавляет: «Он мне угол даст; назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уж мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба; хоть под старость-то, да честно пожить. Ведь я народ обманывал: просил милостыню, а сам пропивал. Мне работишку дадут, у меня будет свой горшок щей»… Из этих желаний и признаний видно, что действительно нужда совершила в натуре Любима Торцова перелом, заставивший его устыдиться прежних самодурных начал столько же, как и недавнего беспутства.
В примере Торцова можно отчасти видеть и выход из темного царства: стоило бы и другого братца, Гордея Карпыча, также проучить на хлебе, выпрошенном Христа ради, – тогда бы и он, вероятно, почувствовал желание «иметь работишку», чтобы жить честно… Но, разумеется, никто из окружающих Гордея Карпыча не может и подумать о том, чтобы подвергнуть его подобному испытанию, и, следовательно, сила самодурства по-прежнему будет удерживать мрак над всем, что только есть в его власти!..
А свет образования? Он должен же наконец разогнать этот мрак. Без всякого сомнения!.. Но вспомните, что мы говорили о том, как образование прививается к самодурству… Вспомните и то, какие результаты дало образование в Вихореве, Бальзаминове, Прежневе, в Липочке, Капочке, Устеньке, в Арине Федотовне… Оглянитесь-ка вокруг. – какие сцены, какие разговоры поразят вас. Там Рисположенский рассказывает, как в стране необитаемой жил маститый старец с двенадцатью дочерьми мал мала меньше и как он пошел на распутие, – не будет ли чего от доброхотных дателей; тут наряженный медведь с козой в гостиной пляшет, там Еремка колдует, и колокольный звон служит к нравственному исправлению, там говорят, что грех чай пить, и проч., и проч. …А разговоры-то! Настасья Панкратьевна скажет, что учиться не надо много; а Ненила Сидоровна подхватит: «Да, вот насчет ученья-то: у нас соседка отдавала сына учиться, а он глаза и выколол». А то Ненила Сидоровна скажет: «Молодой человек, слушайте старших, вы еще не знаете, как люди хитры»; а Настасья Панкратьевна подтвердит: «Да, да, у нас у кучера поддевку украли – в одну минуточку»… Или, например:
...НИЧКИНА. Да вот еще, скажите вы мне: говорят, царь Фараон стал по ночам с войском из моря выходить.
БАЛЬЗАМИНОВ. Очень может быть-с.
НИЧКИНА. А где это море?
БАЛЬЗАМИНОВ. Должно быть, недалеко от Палестины.
НИЧКИНА. А большая Палестина?
БАЛЬЗАМИНОВ. Большая-с.
НИЧКИНА. Далеко от Царьграда?
БАЛЬЗАМИНОВ. Не очень далеко-с.
НИЧКИНА. Должно быть, шестьдесят верст. Ото всех от таких местов шестьдесят верст, говорят… только Киев дальше.
А припомните-ка разговор Карпа Карпыча с Улитой Никитишной – о дамах!.. А разговор кучеров об австрияке! Или также – разговор Вихорева с Баранчевским о промышленности и политической экономии, или разговоры Прежнева с матерью о роли в обществе, или Недопекина с Лисавским (в «Утре молодого человека») о красоте и образовании, или Капочки с Устенькой об учтивости и общежитии (в «Праздничном сне»). Вот вам и образование: этаких господ, как Недопекин, Вихорев, таких девушек, как Липочка и Капочка, оно уже произвело довольно. Но чтоб оно сделало что-нибудь больше, до этого самодуры не допустят!.. Они и то говорят, что образованных-то теснить надо для пользы службы!.. А еще что за образованные перед ними? Кого они испугались-то? Жадова! А Жадов сам признается, что у него воли нет, энергии недостает…